Равдо узкоплечий, впалогрудый, с большой головой. Глаза у него карие, умные, на скулах румянец: у него туберкулез, потому они и приехали сюда с Печоры. Врач посоветовал: уезжайте, мол, из тундры туда, где леса есть. Супруги посмотрели на карте, где зеленое погуще, выбрали станцию Таменка, недалеко от Барнаула, отправили багаж, а сами заехали дорогой к друзьям в Новосибирск. Увидели объявление, что новой строящейся дороге нужны рабочие разных специальностей — завербовались сюда.
— Ну, а что ж вы не уедете? — искренне удивляюсь я. — Вам с вашим здоровьем в таких тяжелых условиях… К тому же снабжение плохое.
Супруги переглядываются. Нина Владимировна смеется:
— Мы уезжали. Григорий Матвеевич сначала здесь строймастером работал, с начальством не сработался: выступать на собраниях с критикой любит. Ну мы и уехали. Через полгода вернулись: места уж очень хорошие, да и привыкли…
— Хорошо тут… — поддерживает жену Равдо. — Через пяток лет узловая станция будет, рудник рядом. Тайга: охота, шишки, ягоды… И чувствую я себя здесь хорошо: не температурю… Дом свой поставим…
Через пять лет!.. Интересно, как это люди умеют заглядывать на столько вперед… А я вот вижу лишь разруху, запустенье, беспорядки; у меня волосы дыбом встают от здешних беспорядков!
Походив с утра до полудня за Равдо или бригадиром плотников Пантелеевым, я ухожу от Бискамжи километров за десять, туда, где кончается и дорога и просека, начинается нетронутая тайга. Впрочем, впереди по трассе есть поселки, золотые прииски: Неожиданный, Безымянный, Балыксу, еще какие-то. С запада от Новокузнецка движется помаленечку другой отряд строителей: километров сто до смычки осталось. Так что дикость здешних мест, конечно, относительная, но мне хватает, чтобы почувствовать себя в тайге, в полном сладком одиночестве.
Я сажусь на корягу на берегу речушки, мысли ходят какими-то смутными тенями, движение их я счастливо ощущаю: это хорошие мысли, надежды на необыкновенное. Потом я заставляю себя достать блокнот, записываю виденное и слышанное за день, потом снова слушаю, как шумит река.
До чего же строптивый характер у этой реки! Недаром ее зовут Тузахсу — спутанная. Течет она влево от меня, вниз к Томи. И, насколько видит глаз, образуется в ней какое-то супротивное встречное течение. Зеленая малопрозрачная вода течет, шумит, всплескивает, едва просвечивают на дне синие и красные валуны, а белые стеклянно сверкающие гребешки взбираются на ребристую текучую поверхность, пытаются перебороть, хоть немного да пробежать против течения, но слабеют, опадают и возникают вновь. На скале на другом берегу — голенькая почти уже березка, по нижним ветвям ее тянется голубоватый, как дым, лишайник, редко обвешана она мелкими, сверкающими, точно копейки, листочками. Еще две березы ниже по течению, согнулись, опустили тонкие ветви в воду, подрагивают, позвякивают тяжелыми гроздьями белого льда. Я пошевелилась, остро и терпко запахли кусты смородины — таежный, сладкий мне, тревожащий запах. Теперь, наверное, до конца дней будет счастливо сжиматься сердце, когда я буду слышать запах обломанных кустов смородины: молодость, первые командировки, надежды — счастливая, невозвратная пора…
Я каждый вечер ужинаю у тети Гали, ем жареную картошку с салом, пью горячий, очень сладкий чай, хлеб с маслом и с вареньем. Ужин отличный, но еще лучше, что в грязноватую и тесную тети Галину кухоньку приходит экскаваторщик Югансон, и с мужем тети Гали они начинают взапуски вспоминать разные интересные вещи.
Рудольф Вильгельмович Югансон родился в Омской области: там были эстонские поселения. За свои пятьдесят лет где он только не живал, кем не работал: в Москве машинистом на паровозе, экскаваторщиком на разных стройках, заведующим учебной частью школы ФЗО в Свердловске.
— …Ребятишки меня любили, — вспоминает Югансон. — Я их всех в одинаковые костюмчики одел, чтобы зависти не было. Игры купил, музыкальные инструменты: ходили со старшими ребятами уголь разгружать, деньги зарабатывали. Самым шалунам я поручал на ответственность музыкальные инструменты. Да я и не ругал их никогда: обувь порвут или одежду — вот гвозди, молоток, нитки, чини сам. Новое-то где взять: война. Стекло разобьют — вот алмаз, замазка, вставляй сам. Надо показать если — я на все руки!
Югансон делает паузу, с усмешкой ожидает, чтобы я записала: он из тех, кто любит, да и привык (во время работы в мехколонне портрет его не сходил с Доски почета) давать интервью журналистам; рассказывает о себе много, подробно, хотя и знает, что в газете всего-то появится заметочка в десять строчек.
— Я любил в молодости ходить чистенько. Купил швейную машинку и свой костюмчик, пока не износился, раз семь перелицовывал. У нас, у эстонцев, принято было, что юноша в свободное время либо вяжет, либо вышивает. Я и сейчас умею…
Несмотря на свои пятьдесят лет, Югансон еще красив тяжелой мужской красотой, руки у него тоже очень хороши: длинные, сильные, с длинными тонкими пальцами, на портретах такие руки рисуют музыкантам либо хирургам. У него умные глаза с хитрой прищурочкой, непонятная улыбка, будто он прикидывает посмеиваясь: «А ну-ка, ну-ка, что ты за человек, разобраться надо…» Вот только шевелюра подкачала: дядя Рудольф лыс, из-под грязной шапчонки блином, которую он не снимает даже в помещении, вихрами торчат остатки волос. Таня, молоденькая жена Югансона, иной раз сбросит с него кепку: «Да ладно, кому ты тут нужен, дед!..» Заблестит лысый череп, а по бокам, клочками, — черные сальные патлы; сразу лет на пятнадцать старше дядя Рудольф становится. Он быстро, с усмешкой надевает шапку, замахивается шутя на Таню: «Ладно, не ревнуй!..» Мне, если честно, тоже неприятно, когда дядя Рудольф делается некрасивым и старым, я согласна с Уайльдом: «Для меня красота — величайшее чудо из чудес, только пустые люди судят не по наружности, не невидимое, а видимое — вот подлинная загадка мира». Впрочем, с моими будущими героями происходят превращения: человек, который при первом знакомстве кажется некрасивым, иногда почти уродливым, постепенно, по мере того как я узнаю его ближе, походив за ним, поговорив с ним и о нем, вроде как бы хорошеет, мне уже доставляет удовольствие смотреть на него, я скрупулезно записываю его портрет, наивно полагая, что читатель, да и сам герой, прочтя мое описание, увидит все так, как я вижу. Толстые щеки и мясистый нос Дмитрия Иваныча или рыжие сухие