– Да.
– А… а… а! Я думала, пристаёт кто. Всякое бывает в наших поездах.
– Всё хорошо. Это я с подружками разговаривала, со звёздами.
– Ну да… да, но… Я-то подумала… Спокойной ночи. И окно не забудьте закрыть, когда разговаривать закончите.
Подружки залились в вышине ярким смехом. А проводница скорее-скорее в своё купе и закрылась на ключ. Даже чаю не предложила.
– Ты мысленно говори с нами. А то не добраться тебе до Садов. В другие попадёшь. Оденут в халат «от кутюр» с длинными рукавами, которые на спине завяжут.
– А что я такого делаю?
– То, что у тебя того не того. Так проводница подумала. И справедливо. Вот сама посуди: нормальные люди могут говорить со звёздами?!
– Я нормальный поэт. Мы умеем говорить со звёздами. Фантазировать. И в чём я виновата?
– В том, что говоришь с тем, с кем говорить невозможно. Говорящих нас нет.
– А для меня есть. И ваши души чистые, светлые, как поэзия, как поэты.
И правда, какое чистое, прекрасное сияние! А исходит от ада внутри звёзд. От неба, лугов, трав и цветов неслась душа туда, где шум и суета. Но и туда, где поэзия была. На Олимп.
И в непонятном, прекрасном городе в метро с его грохотом, молнией, прилипшими телами, духотой.
– Вы выходите?
– Да.
И туда, где на самом верху ждёт звезда, что светила всегда!
– Я вас такой, только такой и представлял! – воскликнуло светило.
– Какой? – пролепетала я.
– Сияющей. Вам непременно надо взять псевдоним. Непременно! Вы сияете. Вот такой должна быть настоящая поэзия. Сиять! – И он выключил свет. – Вы осветили мою монашескую келью.
В наряде из материи девятнадцатого века, с корзиночкой пирожков в руках. Я излучала свет? Возможно. Или свет шёл от статуэтки сидящей обнажённой девушки на огоньке, который он зажёг. И дурманящими благовониями заполнился кабинет. Как чудно пахла поэзия! И как чисто светилась она!
Помутнело в головке, и залепетала я о поэзии, о садах. Когда кругом цветы разные, прекрасные – это поэзия. И даже в цветах – стихи китайских поэтесс X–XII вв. до н. э. Из столетий, тысячелетий раздаются их голоса. Только умей слышать слов связующую нить. Лишь музыка любви в словах и память яркая в цветах. И всё старо, как и века, и так же остро и свежо. И вновь вернулась красота. И от этого в садах поэзии дышится легко и радостно. Всем! А из фонтанов – музыка. Струи воды как инструменты оркестра.
Есть маленькие, тихие фонтанчики – это камерные оркестры. А птицы – солисты. Кругом цветы поэзии святой.
– Да, да! – Он увлёк меня на диван.
И я утонула в кожаном комфорте и его объятиях. В объятиях поэзии. Он нашёптывал мне о поэзии и всё крепче прижимал к себе:
– Я читал ваши стихи, они наивны и прелестны. Они заслуживают того, чтоб увидеть свет.
Сердце у меня перестало биться. А он всё более вдохновенно говорил о чистоте и возвышенности поэзии.
О, это чудное мгновенье!
Передо мной явилась ты!
Какое сладкое видение!
О! Это просто наслаждение,
Когда передо мною ты!
– Помнишь, как писал наше Всё? И было б непозволительно, кощунственно повторять то, что он так возвышенно… Нет-нет, я недостоин этого…
А потом! Что было у нас, между нами потом… Он обессмертил меня.
– Ты хочешь, чтобы я обессмертил тебя? Так же.
И он продолжал шептать. Я не знала, что было «потом» и чем он меня обессмертил, но прошептала. Вернее, простонала:
– Да…
– И я это сделаю, ты будешь гордиться этим всю жизнь и рассказывать…
Он продолжал нашёптывать о высоком, о чём-то поэтичном и гладить колени. Всё выше и выше ползла его рука и добралась до трусиков:
– О! Какие у вас тонкие, изящные кружева. Божественно!
Только эстет-поэт мог определить качество.
И он стал стягивать трусики, прерывисто дыша и вдохновенно бормоча:
Падают снега́,
снега́.
Превращая снега́
в кружева.
И забуду я о сне́гах,
снегах,
Я весь там – в кружевах,
в кружевах.
Помогу тебе издать…
Лучше снять…
Назовём сборник так:
«Треугольная пена кружев-труселей».
И было непонятно, то ли снять трусики, то ли издать «Треугольные трусики».
– Я помогу тебе вступить в Союз поэтов. Мы и там будем рядом. Вспомни, как у нашего Всё с Керн было… Это сама поэзия в высочайшем проявлении жизни.
Он всё старался снять трусики, потел, но у него не получалось. И он попытался перекусить резинку зубами.
– От вас пахнет, – сказала я.
Сознание возвращалось ко мне поэзией!
– Как точно вы подметили, – сказал он.
Но от него просто пахло. Как в метро в часы пик.
А на кончике носа висела капелька и блестела. Я наконец поняла, что он хочет.
– Впервые классику, поэту, я на диване рада дать, – прошептала я ему на ухо.
Хресть по роже! И рассекла её поэтическими перстнями с каменьями девятнадцатого века.
Пригодились, помогли не замараться.
Пролилась кровь.
Я вскочила и рванулась к двери, но упала – спущенные трусики мешали.
Я сняла их и швырнула на окровавленную рожу. И заморское чудо покраснело от стыда и крови.
Он не двигался.
Прям как на дуэли сражённый. Такие теперь дуэли.
Я шла по улице и бормотала: «Увижу ль снова ваши сени, Сады поэзии святой?! Увижу ль вас, её светила?»
А ведь сама из садов сбежала, оставив божественные кружева. Все обращали на меня внимание, так мне казалось.
И всё время оправляла подол и держала корзиночку с пирожками ниже живота. Я думала, что все видят, что я без «ничего».
Мне было… Не передать, как мне было.
У меня цвет лица был зеленоватый от мысли: все видят, что внизу. Вернее, ничего. И все видят. А если нет, то что тогда так пялятся? И я искала магазин, где можно купить и закрыть это «ничего».
Не находила, металась, а спросить боялась почему-то.
– Деточка, что вы ищете? – спросила дама.
Я решилась и сказала что.
– Голубушка, вы перед ним стоите. А вы что, свои как сувенир кому оставили?
Тоже мне, столичный юмор.
И я вбежала в магазин и купила, и не хуже, чем на лике классика оставила. Тут же в примерочной и надела. И поплыла, источая сияние, к кассе. Кассирша взяла этикетку и спросила:
– А где товар?
– На мне.
– Покажи.
– Здесь?
– Можно и в милиции.
И