Конечно, чего греха таить, Манович нет-нет, да и примется громогласно и нахально разглагольствовать при посторонних людях, и вообще переходить границы всяких приличий.
Временами Манович бывал нестерпимо груб. Откровенно говоря, Манович не раз и не два вел себя самым оскорбительным для него, Эдельштейна, образом.
— Но мы же друзья, — убеждал себя Эдельштейн. — Мы все-таки друзья, разве не так?
Существует простой способ проверить это, подумал он. Он мог бы, скажем, пожелать миллион долларов. Тогда Мановичу перепадет два миллиона. Ну и что из этого? Будет ли он, Эдельштейн, состоятельный человек, переживать из-за того, что его лучший друг вдвое богаче?
Да! Будет! И еще как, черт побери, переживать! Одна мысль о том, что этот наглый ловкач Манович разбогател за счет его, Эдельштейна, желания, отравит ему весь остаток жизни.
«О Господи! — подумал Эдельштейн. — Еще час назад я был бедным, но всем довольным и беззаботным человеком, а теперь на моей шее повисли три желания и враг».
Он почувствовал, что пальцы его рук судорожно сплелись между собой. Он быстро покачал головой. Да, судя по всему, ему придется крепко призадуматься.
На следующей неделе Эдельштейну удалось отпроситься с работы, и он просиживал дни и ночи, не выпуская из рук блокнота и ручки.
Поначалу его неотступно преследовала мысль о замке. Замок как нельзя лучше вписывался в его представление о чудесном исполнении заветного желания. Однако после некоторых раздумий ему стало ясно, что это не такое уж простое дело. Если взять, к примеру, средний замок, о котором стоило бы помечтать, — с десятифутовой толщины каменными стенами, подземельями и всем прочим, — то неизбежно встает вопрос о его содержании. Придется позаботиться и об отоплении, и о найме за приличное жалованье нескольких слуг… да, нескольких, потому что, будь их меньше, это выглядело бы просто смешным. Таким образом, в конце концов все сводилось к вопросу о деньгах.
«Я мог бы содержать вполне приличный замок за две тысячи долларов в неделю», — к такому выводу пришел Эдельштейн, предварительно густо испещрив цифрами свой блокнот.
Да, но тогда Манович станет обладателем двух замков, содержание которых обойдется ему всего-навсего в четыре тысячи в неделю!
К началу следующей недели Эдельштейн распрощался с мыслью о замке. Теперь его помыслы обратились к путешествиям, и он часами лихорадочно перебирал нескончаемые варианты и возможности. Не перегнет ли он палку, попросив для себя кругосветное путешествие? Нет, пожалуй, это было бы слишком; он не был даже уверен, что ему самому туда хочется. Вот провести лето в Европе — на это он согласился бы без колебаний. Даже на двухнедельный отпуск в «Фонтенбло» в Майами-Бич — дать отдохнуть нервишкам.
Но тогда Манович получит два отпуска! И если Эдельштейн остановится в «Фонтенбло», то Манович, не иначе, расположится в шикарном особняке на крыше «Ки Ларго Колони Клаб». Причем сделает это дважды!
А не лучше ли остаться бедным, чтобы и Мановичу ничего не перепало. Да, так, пожалуй, было бы лучше. Почти лучше.
Почти, да не совсем.
Пошла последняя неделя. С каждым днем Эдельштейном все сильнее овладевали злость, отчаяние и даже цинизм. «Я идиот, — сказал он себе. — С чего я взял, что за всем этим что-то стоит? Ладно, пусть Ситуэлл прошел сквозь дверь, но почему это должно означать, что он всемогущий маг и волшебник? Быть может, я терзаюсь из-за того, чего нет и не может быть?»
И тут же, к собственному изумлению, он вдруг встал, выпрямился и произнес громко и решительно:
— Я хочу двадцать тысяч долларов, и хочу их сейчас же.
Не успел он договорить, как ощутил легкую судорогу в правой ягодице. Вытащив из заднего кармана бумажник, он обнаружил в нем выписанный на его имя удостоверенный чек на двадцать тысяч долларов.
Он пошел в свой банк и перевел чек в наличные. При этом его слегка трясло, потому что он был уверен, что его вот-вот схватит полиция. Управляющий взглянул на чек и парафировал его. Кассир спросил Эдельштейна, в каких купюрах он хотел бы получить деньги. Эдельштейн распорядился записать всю сумму на свой счет.
Когда Эдельштейн выходил из банка, туда едва ли не бегом влетел Манович. На его лице было смешанное выражение радости, страха и изумления.
Эдельштейн поспешил уйти домой, чтобы Манович, чего доброго, не успел с ним заговорить. Весь остаток дня он ощущал боль в желудке.
Идиот! Это надо же: попросить всего лишь какие-то паршивые двадцать тысяч! Но Манович-то заграбастал сорок!
От такой досады недолго и Богу душу отдать.
В последующие дни приступы апатии перемежались у Эдельштейна с приступами ярости. Его снова стала донимать боль в желудке, а это значило, что он того и гляди наживет себе язву.
До чего же все чертовски несправедливо! Что же ему теперь — довести себя до безвременной могилы терзаниями по поводу Мановича?
Да! Теперь-то он уже точно знал, что Манович — его заклятый враг, а мысль о том, что он, Эдельштейн, способствует обогащению своего врага, для него невыносима и может в буквальном смысле доконать его.
Поразмыслив об этом, он сказал себе: «Послушай меня, Эдельштейн, так дальше продолжаться не может; ты должен получить хоть какое-нибудь удовлетворение!»
Но как?
Он расхаживал взад и вперед по комнате. Эта боль определенно была не чем иным, как язвой; а откуда еще ей взяться?
И тут его осенило. Он замер на месте, глаза его бешено вращались. Схватив бумагу и карандаш, он сделал беглый подсчет. Когда он закончил, лицо его было красным от возбуждения — в первый раз со времени визита Ситуэлла он почувствовал себя счастливым.
Он встал, выпрямился и громко выкрикнул:
— Я хочу шестьсот фунтов паштета из куриной печенки, и хочу их немедленно!
Не прошло и пяти минут, как стали прибывать поставщики.
Эдельштейн съел несколько раблезианских порций паштета, засунул два фунта в холодильник, а львиную долю того, что осталось, продал за полцены поставщику провизии, заработав на этой сделке более семисот долларов. Те семьдесят пять фунтов, что проглядели вначале, он позволил забрать привратнику. Эдельштейн вдоволь посмеялся, живо представив себе Мановича, стоящего посреди своей комнаты по уши в курином паштете.
Но веселиться ему было суждено, увы, недолго. Он прослышал, что Манович десять фунтов паштета оставил себя (этот тип всегда отличался непомерным аппетитом), пять фунтов презентовал одной малоопрятной маленькой вдовушке, чье воображение он изо всех сил старался поразить, а