— А если директору покун на критику? Кто его накажет, если государства нет?
— Это при государстве наказать трудно, а у нас как раз проще простого. Встретят на аллее да кэ-эк…
— Ой, врешь! — недоверчиво покачал головой майор. — Ведь врешь же?
Грошев улыбнулся уже с прежней ехидцей.
— Меня на самом деле начальник не Спартачком обозвал, — признался он. — А Шутничком. Спартачок-шутничок — каково, а? Я на него месяц обижался. А потом подумал: какого черта? Если все смеются, значит, в этом что-то есть! И решил соответствовать. И знаешь, через год моих шуточек коллеги стали побаиваться… вот как-то так. Спасибо, Шкапыч, отошло. Из тебя психолог мог бы выйти, если б… И спина подуспокоилась. Пойдем ворочать Батона.
Через час майор снова пристроил натруженную спину в кресле ближайшего холла.
— Завтрак — отвратительный, одна вода! — с удовольствием пожаловался он и покосился на Грошева.
— Х-ха! — безразлично отозвался он.
— Знаешь, что мне по секрету сказал Замполлитра? — подмигнул майор. — Что ты… щас припомню формулировку… что ты в свой коммунизм приватизировал обычное человеческое великодушие. Которое не зависит от общественного строя. И теперь хвастаешься. Во он загнул, цени!
— Да какая разница, как называть? — так же безразлично сказал Грошев. — Называй наш строй Великодушием, я не против. Только в вашем «великодушии» прячутся несколько явлений, и они очень разные. Понимаешь?
— Нет, — честно сказал майор.
— Вот выходит, допустим, ваш условный ректор университета из дома — сына отвезти на секцию. И великодушно вместе со своим сыном подвозит соседского мальчика. Один раз. У вас это — великодушие. А потом этот ректор идет на работу и определяет там нищенские ставки рядовым преподавателям. Такие нищенские, что они боятся валить даже самых слабых и наглых студентов и потихоньку пробавляются мелкими взятками, за что их жестоко наказывают. В результате не высшее образование, а обман, например, как у тебя. И вот на работе у ректора о великодушии речи не идет, там он оптимизирует зарплатный фонд, чтоб самому хватило на покупку резервной недвижимости или на курорт. Но был у вас в Сибири один неплохой писатель Эдуард Русаков. Он вел литературную студию для начинающих поэтов. И вот, четко понимая, что ребятам не светит Литературный институт, он основные куски программы литинститута им давал в студии. Бесплатно. Год за годом. Потому что ребятам требовались системные знания по профессии. Это тоже великодушие, но совсем иной природы. Именно на вот таком «великодушии» держится наш строй. Дошло?
— Нет. Не помню Русакова. Может, его у нас не было?
— Был, — усмехнулся Грошев. — Центровые личности есть во всех мирах, потому что они их держат. Во всех мирах есть Айгюль Тактарова, и есть Эдуард Русаков.
— Не ври. У нас Левицкие, у вас Старицкие, это как?
— Так. Они не центровые.
— Чего⁈ — вытаращился майор. — Да Левицкие… корифеи! Титаны литературы! Даже я их читал!
— Мы вообще-то пришли сюда туранским заниматься, — напомнил Грошев. — Ты сам просил.
— Ты не откручивайся, не откручивайся! Накун туранский, у меня от него голова болит и слова не запоминаются! Млеко-яйки цигель-цигель я и на русском скажу, и поймут, если автомат под нос сунуть! Ты за корифеев ответь! Сдулся, да? Дошло, на кого лапку задрал? Их вся империя читала! Даже я читал! Кайся, вражина!
— Ну давай разбираться с твоими корифеями, — вздохнул Грошев. — О чем, по-твоему, они писали?
— О коммунизме, естественно, — настороженно сказал майор, чуя подвох.
— Не могли они о коммунизме писать. Видишь ли, в чем дело… у вас партийные дискуссии были в двадцать шестом запрещены. С этого момента даже художественное изображение возможных путей в коммунизм считалось по умолчанию той же дискуссией. И сам коммунизм нельзя было изображать высокохудожественно — по детально прописанному результату несложно догадаться, каким путем к нему предлагается идти. Разрешался только плакатный коммунизм. Но извини, плакаты не корифеи малюют, а пьяные оформители на полставки, для этого ни таланта, ни ума не надо.
— Стоп-стоп-стоп! — озадаченно сказал майор. — Ими же зачитывались, я точно помню!
— Так о чем писали братья Левицкие? — ласково спросил Грошев.
— Ну ты и… шутничок, м-да. О подвигах, так выходит? Герои, приключения, нагибаторы в мире плакатного коммунизма… м-да. Но ими зачитывались, с этим же не поспорить!
— Видишь, какое дело…
— Не начинай, а? — взмолился майор. — Ты же идеалы юности в грязь собираешься втоптать, я вижу!
— Видишь ли, какое дело, — задумчиво повторил Грошев. — Это старый-старый трюк. Берешь и чистишь поляну от настоящих авторов. Чтоб, кроме Левицких, никого с ярким талантом. И тогда Левицкие заблистают.
— Вот! С ярким талантом!
— Потому на их месте точно так же сияют Старицкие, или Броневицкие, или Голдентруды — любой, кто владеет языком как профессией. Просто выполняют заказ. Не корифеи — хорошие ремесленники.
— Спартак, не бистди, — серьезно сказал майор. — Левицкие — мыслители. Они ставили