Впрочем, «не сложилось» и у Бродского, Битова, Маканина, Саши Соколова, Венедикта Ерофеева.
Все они – одиночки.
«Дальше ты идешь один».
Это и есть ответ – трендовой и брендовой, букероносной и «большой» литературе.
2018
Личное прошлое для литературного настоящего
Он вспоминать не умел, вернее, это был у него какой-то иной процесс, названия которому сейчас не подберу, но, несомненно, близкий к творчеству.
Анна Ахматова об Осипе Мандельштаме
1
Начиналось как забавная игра – обернулось неприятной реальностью deja vu, как бы возвращенного времени.
Если пробежать по материалам, а можно даже просто по заголовкам, газет, особенно из разряда «литературных», то станет очевидно: тенденция сделалась направлением, тренд – брендом.
«Настала пора вернуться к традициям». «Советское детство апгрейд. Как жилось школьникам и студентам в СССР. Почему это время большинство вспоминает с ностальгией?»
Анонимному «большинству», по мнению газеты пребывающему в ностальящем, противостоят авторы других мемуаров.
Когда один режим спешит сменить другой, он прежде всего меняет памятный набор.
Все с белого листа: советская власть отмечала праздниками даты своей, и только своей истории: 1-й год, 2-й, 3-й… «Малые» юбилеи: 3-летие, 5-летие. Десять лет – это уже большая, крупная дата. Здесь нужна поэма «Хорошо». Борис Пастернак пишет Марине Цветаевой, ноябрь 27-го, об Асееве: «Он читал мне свою поэму, написанную к десятилетию…» Десять лет – уже казалось не отменимым отныне и навсегда молодое царство-государство.
Помню, как изумляли такие же малые юбилеи после 1991-го. Возникали, исчезали, укреплялись новые издательства, с победным чувством отмечали свои даты. Издательство «Вагриус» выпустило к своему 10-летию крупноформатный двухтомник современной прозы с золотым обрезом и шелковыми закладками. Был юбилей, был настоящий, счастливый, блестящий праздник. Но время проходит быстро – и уже он отошел в историю, не всякий и вспомнит. Помните «ослика», «черную» и «серую» серии, женскую прозу? Кто вспомнит, кроме профессионалов, «Вагриуса» давно уж нет.
Чем ближе к нам, тем хуже вспоминается. А из дальнего (а порой и хирургически удаленного) прошлого всплывают детали и подробности.
2
Читая мемуарную прозу, к тому же прекрасно записанную, погружаешься в чужую память, присоединяешься к чужому опыту – частному, семейному, общественному. Именно это подсоединение, если оно «случается», если это происходит, потому что происходит не всегда, – делает сегодня мемуары востребованными, не побоюсь этого слова – увлекательными. И они спокойно выигрывают в соревновании с литературой вымысла.
Память обладает особым артистическим талантом – она координатор процесса.
Книгу воспоминаний, написанную по-английски, Владимир Набоков назвал Speak, memory («Память, говори»). То есть не он сам, не автор – это через него вещает (чревовещает) память. Аналогичную книгу он написал и по-русски, отклонив идею автоперевода и дав ей название «Другие берега».
Эти книги отличаются не только названием, но и содержанием: каждый читатель может сравнить перевод с английского, ибо он существует, – и русскую книгу. На каждом из языков память сработала по-своему.
Можно ли назвать то, что написал Набоков, мемуарами? Вряд ли. Память здесь – композитор причудливо всплывающего текста.
Прозаик из другого места, времени, исторически окрашенного совсем иначе, Юрий Трифонов прямо уподобил работу памяти работе художника.
В русской прозе последних десятилетий прошлое в историческом и личном измерении не просто потеснило – вытеснило современное. К этому ряду присоединяются ежегодно со своими произведениями и новые писатели.
Перемешаны времена, языки, стили. Михаил Шишкин – от «Взятия Измаила» до «Венерина волоса» и «Письмовника»; у Владимира Шарова «Старая девочка» разворачивает память вспять. Движение памяти – или слабые ее толчки – строят повествование в «Лавре» и «Авиаторе» Евгения Водолазкина.
«Воспоминательная проза» художника перекликается с живописью, настоянной на дагерротипах. Каждый дагерротип растворяется в атмосфере, в поглощающем его свете и цвете.
3
Подключаясь к коллективной памяти, писатель расширяет поле своего зрения – и выходит за пределы личного опыта, личной индивидуальной памяти. Через поколения – семьи, близких, родственников – идет поиск корней, деятельная работа по установлению корневой связи. Она увенчалась крупным литературным успехом в американской литературе. Таких «раскопок родовой памяти» еще ждет литература в любезном отечестве, несмотря на обилие обращений в прозе к (и построении на) памяти как коллективной истории. Сосуды, по которым бежала жизнь, были пережаты в революцию – гражданскую – 1930-е, и кровеносная связь была утрачена. Теперь восстановление принимает бурный идеологический характер.
Отсюда – схватки по преподаванию истории и литературы. Отсюда – попытка замены просвещения пропагандой.
Можно ли сравнить работу памяти с сеансами психоанализа на фрейдовской кушетке? Отчасти – да, через стихи и прозу происходит изживание травмы. Но только отчасти. Пациент Фрейда травму изживает, поэт – нянчит.
Память поэта – не только стихи. «Охранная грамота» и «Несколько положений», «Шум времени» и «Четвертая проза», «Дом у старого Пимена» и «Кирилловны», проза Ахматовой о Мандельштаме и Модильяни – все это появилось благодаря художественной работе памяти. (Утаивание ведь тоже изощренная работа стирания памяти, в отличие от очищения, например.)
Обращаясь к боли как к источнику, поэзия гармонизирует и ее. Вопрос, обращенный в очереди к Крестам к А. А. А., сможет ли она и это описать, получает прямой ответ в «Реквиеме». Стихи после – да. После тюрьмы и лагеря. После Крестов и Освенцима. После утраты любимого, единственного. Его уход сопровождает долгое поэтическое эхо. Но попытка гармонизировать душевную боль, испытываемую после ухода, – из того же ряда, боль гармонизируется через память, а память поэта стихородна.
Поэзия противостоит разрушению в принципе – она гармонизирует, упорядочивает, складывает. А гармония начинается с детства… иногда им и заканчивается; именно поэтому детство есть вечный источник стихов.
Но и боль – тоже.
Поэты обращаются к своей памяти постоянно. К памяти детства – прежде всего. «О детство, ковш душевной глуби…» Без памяти – беспамятный, значит – неадекватный человек, но способный ориентироваться не только во времени, но и в пространстве. Теряя память постепенно, а иногда и быстро, человек погружается в свой изолированный, спутанный мир.
А общество – в коллективный альцгеймер.
Вот в чем проблема: ведь у каждого – свое воспоминание. И очень часто – смещенное по отношению к реальному случаю, к произошедшей истории (необязательно – Истории, с большой буквы). Хорошо, если не ложное – и так бывает. Хуже – если лживое, выдаваемое за правду («а я там был…»). Свидетель на суде должен клясться на Библии говорить правду и ничего, кроме правды. А вспоминающий, особенно если он – писатель, ни на чем