Текст и контекст. Работы о новой русской словесности - Наталья Борисовна Иванова. Страница 229


О книге
автор хватил). В 1910-е поэтического и художественного эпатажа хватало – удивляться перестали. Но Хармс… В. Тучков: «…Лишь один вид громадных кулаков Маяковского был способен отрезвить самых отчаянных забияк». Если «панк» и «космос» – красной нитью, то Хармс просто-таки подмигивает из-под строк.

Писатели, пишущие о писателях, пишут каждый маленькую «ЖЗЛ», которая сейчас востребована и популярна именно в формате «современный писатель – о писателе-классике». Иногда еще острее: современный писатель – о своем ровеснике и коллеге (жарко обсуждаемый и отчасти осуждаемый В. Попов о С. Довлатове, «малая» серия «ЖЗЛ»). Вместо одного толстого «ЖЗЛ» читатель двухтомника получает разом 42 жизнеописания! В этом тоже, согласитесь, есть что-то хармсовское.

Так вот: Хармс здесь спасителен, ибо на его интонации можно съехать с горки, не повредив известное место и миновав все зияния своего образования. Хармсовская интонация много чего спишет. И она списывает – слабое знакомство с эпохой, незнание контекста, приблизительное знакомство с предметом жизнеописания и т. п. противные штуки.

Что еще действует на читателя – кроме искупающей иные грехи и огрехи интонации? (Вроде как немножко понарошку.) Соседство/родство с предметом. Картинка из своей жизни, часто – яркая, – оправдывающая свой путь к Есенину – Блоку – Маяковскому и т. д.

У Сергея Носова получился один из самых удачных в книге ЖЗЛ’ов, о Достоевском – а начал он с темы соседства с классиком по городу, с «достоевской» прогулки по Сенной и ее окрестностям. Эта – вроде бы – лирика ничему не помешала.

Когда же Валерий Попов пишет не о Довлатове, а о Льве Толстом и рассказывает о своих поездках в Ясную Поляну, и как он был там недавно и представлял ночной уход Толстого, чтобы бежать из этой жизни, и, восклицая, восхищается сюжетообразованием в «Войне и мире»: «Ну, каково? Да по плотности интриги, “крутости” совершаемых ею поворотов все нынешние сериалы и “женские романы” и рядом не стоят!» – то хочется отойти в сторону и туда же перенести Толстого. Сам В. Попов признается (в финале своего сочинения), мол, «не могу быть уверен, что понимаю именно так, как надо». Не уверен – не пиши.

Писатели кокетливы, писатели эгоистичны – и любовь к самому себе посильнее чувств ко всякой там классике, – но, как бы ни было тяжко, надо себя окорачивать, знать меру. Скажем, вступление к Есенину – описание своего школьного чтения есенинских стихов – это все-таки отдельная история: Есенин – отдельно, Садулаев – отдельно.

Оригинальнее прочих получились эссе у неписателя и нефилолога, философа Александра Секацкого о Гоголе, у Татьяны Москвиной об Островском. Концентрированные не на себе, а на предмете – Елена Шварц о Тютчеве, Сергей Гандлевский о Бабеле, Владимир Шаров о Платонове, Михаил Шишкин о Гончарове, Мария Степанова о Цветаевой. Есть тексты, где пишущие о себе забывали. А вот туманные и кокетливые афоризмы вроде «Поэт вообще существо лживое, муторное и мутное» (это Дмитрий Воденников формулирует, – а может, наоборот? Искреннее, честное и прозрачное? Можно и так…). Хлесткие афоризмы – нужны ли они в тексте еще одного – такая «двойчатка» есть и о Маяковском – эссе о Цветаевой? Ведь ее самое «не перешибешь» с ее блестящим даром формулировать – может быть, лучше заходить в ее мир с иной стороны?

В данном случае текст Воденникова – скорее исповедальный, чем аналитический; ведь это он – о себе, а не о ней; и о женщинах 1970–1980-х годов, «строивших себя под Цветаеву»: «…То ли скульптор, то ли художник, с крупными чертами лица, ходила босиком. Она, собственно, и открыла мне Цветаеву. Но дело сейчас не в этом. А в том, что каким-то неуловимым образом она узурпировала у Цветаевой ее безбытность, неустроенность, сложность, конфликтность (не знаю уж, как у самой этой дамы обстояло дело с даром, – надеюсь, что она была талантлива, потому что в отсутствие дара все эти цветаевские муть и выверт смотрятся вообще бессмысленными)». Отличный текст, между прочим.

И тут мы подходим к еще одной, а может быть, и самой важной теме: а как сама современная литература отразилась в этих «отражениях», выражаясь формулой Иннокентия Анненского? Ведь это большое испытание для них/нас самих: на фоне Пушкина, и птичка вылетает.

* * *

На фоне Пушкина – есть это уже у наших классиков, ставших предметом современных писателей.

Гоголь – о Пушкине.

Достоевский – о Толстом (в связи с его романами). О Некрасове. О Белинском, наконец.

Тургенев – о Шекспире, о русском Гамлете. Блок – о Пушкине.

(И все русские писатели – отдельным томом! – от Гоголя до Ахматовой, Цветаевой, и Битова, Петрушевской, – разумеется, через Хармса, – о Пушкине.)

Набоков – его лекции о русских писателях, справедливы они и нет.

Иосиф Бродский – его необычайное по силе даже для него эссе о цветаевском «Новогоднем».

Это была бы такая книга, которая не поместилась бы в два тома, – ее можно было бы сделать перекрестно-активной, в DVD-версии, со ссылками взаимными. Живая книга, с корнями, кроной, ветвями. Дуб. У Лукоморья. А коллективный котученый – это мы все ходим вокруг, по златой цепи. И днем и ночью.

Но дело не в этом.

А дело, как я уже сказала, – в отражениях.

* * *

Выдерживает ли современная словесность, как она представлена в «Матрице», от Александра Кабакова до Ольги Славниковой, от Андрея Левкина до Павла Крусанова, от Сергея Гандлевского до Владимира Шарова, от Александра Терехова (Солженицын) до Андрея Рубанова (Варлам Шаламов), это испытание? Или – скорее – так (может быть, некорректен мой вопрос – не со Львом Толстым соревноваться! не с Достоевским! а с другой стороны – с кем еще? не с Потапенкой же): существуем мы на свете, мы, современная русская литература? Или мы – как сегодняшние греки – и древние? И язык другой, и вообще рядом не стоим.

И вообще – русская литература умерла. Поминки справили уже лет 20 тому.

Есть, конечно, непонятки в выборе: почему рядом с Гандлевским, Тереховым и Шаровым – Алла Горбунова о Мандельштаме? Или – Наталия Курчатова (Куприн), Александр Етоев (Зощенко), Евгений Мякишев (Заболоцкий)? И на челе его высоком не отразилось ничего. «Детство Заболоцкого прошло под традиционные напевы российской земли». ‹…› Или, не зная религиозных основ семьи Пастернака (о его отце и его сионизме существует отдельная монография; Пастернаки не «выкресты»), пишут: «Вот, вот – Пастернак заговорил о главном: о шалостях фей, о елках, яблоках, свечках, о том, чем было Рождество для него, мальчика из любящей семьи. Пастернак был евреем по рождению, но Новый Завет ему дороже Ветхого…» и т. д., много букаф. Так вот: Рождество в детстве мальчика никак не могло отмечаться и не отмечалось – в силу религиозных семейных традиций. А что дороже христианину – так Библия, по Пастернаку, «записная книга человечества», состоит из того и другого Заветов.

А как отнестись к тому, что

Перейти на страницу: