Скрученные из проволоки зайцы натужно провожали её каменными глазами. От гауптвахты доносился лязг кандалов. Прижав бледные лица к окнам усыпальницы, следили великие князья Романовы, а золотоликий ангел крутился на кресте Петропавловского собора с развязностью стриптизёрши.
Никому не поклонилась Мара, ни с кем не перекинулась словом. Прошла вдоль усыпанной листвой аллеи, где на постаменте восседал Великий Петр.
– Батюшка, Пётр Алексеевич! – Мара распласталась по земле. – На тебя одного вся надежда! На тебя уповаю!
Плюнула дважды под великанские ступни: слюна – она слабее крови, но тоже пробуждает мёртвое. Зажмурившись, ждала. За шиворот забирался студёный ветер, ерошил скрученную гульку на затылке.
– Карающим копьём Христофора Псоглавца! Тленом могил! Болотными хлябями! Гранитным капканом! Заклинаю!
Замерла, приоткрыв рот, и в губы ткнулись бронзовые пальцы.
– Ма… тушка, – выдул ветер, будто в железную трубу. – Вста-ань!
Мара поднялась, охая, цепляясь за ограду. Расставленные, натёртые тысячами человеческих рук колени статуи силились распрямиться. Мара подалась вперёд, позволяя незрячему ощупать её лицо, поцеловала холодную ладонь.
– Какая… нужда привела… что моим городом… заклинаешь? – безжизненный голос шёл из пустого нутра, губы статуи не шевелились.
– Плоть от плоти моей с мясом душу вынула, – плаксиво ответила Мара. – Сколько лет жила, горя не знала, лакомилась смертными душами и медовой кровушкой. Понесла от семени падальщика. Обиделся Лес, закрыл от меня чащобу, заключил в холодный гранит, в кирпич, в железо. Ранит меня город, терзает столько лет! Поэтому прошу! Костями тех, кого ты умертвил и искалечил! Смертным воем здесь погребенных! Подсоби!
Статуя шевельнула головой – крохотная по сравнению с исполинским телом, слепком снятая с посмертной маски, она уставила на Мару пустые, выстуженные ветрами глаза.
– Плату… знаешь?
– Знаю, да будет ли толк со старухи?
– Плату… знаешь? – повторила статуя.
Мара втянула воздух сквозь сжатые зубы и принялась расстёгивать пальто.
Холода не чувствовала, под задубевшей кожей студнем колыхались молочные железы. Будет ли толк после долгого воздержания? Ведь не было ни смертной крови, способной разогнать застоялое молоко, ни слюны, ни мужского семени.
Разминая груди, Мара натужно пыхтела, растила внутреннюю злобу. Пусть не было крови – зато была проглоченная сорочья душа. Может, этого хватит, чтобы насытить истукана?
Статуя ждала.
Издав протяжный вой, Мара ковырнула сосок, и из него потекло молоко – комковатое, жёлтое в кровяных прожилках, то, что питательней крови и сильнее души. Самая суть старой медведицы.
Перегнувшись через ограду, статуя припала сомкнутыми губами к нагой груди и сосала жадно, взахлёб, раня и без того ободранную кожу. Насытившись, выпрямилась снова.
– Благо… дарствую… матушка, – утробно прогудело из бронзового чрева. – За то… прими благословение…
И, приоткрыв перепачканный молоком рот, выхаркнул болотную жижу – Мара едва успела отступить. Потянуло болотной вонью, прелым мясом и мхом. Мара ждала, пока под её ногами не соберется целая лужа, после поклонилась в пояс:
– Выручил, Пётр Алексеевич! От навьего царства и смертной мглы превеликая тебе благодарность!
Запахнув пальто, ступила в лужу и тотчас ухнула вниз.
Закрутило Мару в болотном водовороте, потянуло на топкую глубину. Рвались, распадались в труху сковывающие её цепи. Пропал величественный собор, Петровские ворота, бронзовая статуя с разинутым, почерневшим ртом. Остался только Лес да топи, мшистые кочки да россыпи поганок.
Встав на четвереньки, Мара стряхнула с себя налипший сор.
– Не мог аккуратнее сработать, болван железный!
Как была на четвереньках, потрусила сквозь чернику и клюкву от бронзового царя – к царю болотному, и город больше не имел власти над ней.
Глава 13
Допрос
– Кто тебе рассказал всю правду, Вероника? Родители?
Астахова подняла хмурый взгляд от протокола. Губы у неё поджаты, между бровями залегла складка.
– Допустим. Какое отношение это имеет к случившемуся?
Белый пожал плечами.
– Всегда интересовался, как это происходит в нормальных семьях. Имею в виду, как двоедушники узнают о том, кто они. Сначала это, наверное, пугает. Потом вспоминаешь обо всём, что случилось за последние дни. О слишком ярких снах и странных ощущениях. О шепотках под кроватью, птицах, облюбовавших твоё окно, собаках, которые всегда уступают дорогу, музыке осенних листьев. Тогда приходит смутное понимание, что ты всегда это подозревал. Всегда знал о своей непохожести на других детей. О своей исключительности.
– Именно поэтому ты распотрошил ту несчастную женщину? – в лоб спросила Астахова. – А теперь устроил в травматологии пожар и выбросил из окна мальчишку? Потому что считаешь себя исключительным? Считаешь, вправе решать, кому жить, а кому умереть?
– Я этого не делал, – спокойно ответил Белый. – По крайней мере, не в случае Никиты Савина.
Астахова в раздражении отложила ручку, нагнулась через стол. От неё пахло кофе, горькими духами и злостью – агрессивный аромат. Белый дышал ртом, стараясь абстрагироваться от мешанины запахов, ведь марлевые шарики он потерял, а новых не было, и острота ощущений казалась болезненной.
– Ты пришёл к нему в палату! – зло прошипела Астахова. – Напугал! И что-то наплёл тому пациенту из травмы! Он поджёг свою пижаму, больной ты ублюдок! Люди не видят ворогуш, зато двоедушники знают, как от них избавиться, не так ли?
Белый угрюмо молчал.
Когда ночную тишину взрезали вопли пациентов и сирены пожарных машин, он оставался в Лесу – пожар бушевал на нижних этажах больницы, волной накатывал на подлесок, но каждый раз натыкался на невидимую преграду, которую так и не смог перешагнуть сам Белый. Лес скрывал его, и когда выносили пострадавших. Дым собирался в кучевые облака. Пена сочилась сквозь заросли багульника и мирта, питала подзолистую почву и оставалась пятнами лишайников на камнях. Белый мог бы уйти, как уходил всегда от погони – через торфяные болота, на север, может, даже в Финляндию, и там бы примкнул к свободной стае или перезимовал бы бирюком, питаясь неосторожной дичью. Иногда он мечтал об этом.
Но в дымной пелене, над прыгающими языками огня он видел снегирей.
Они кружились над мертвым мальчиком, образуя в небе спираль. И лёгкий розовый пух осыпался с их брюшек, словно пепел.
А потому позволил матерящейся Астаховой увезти себя в участок, и уже третий час кряду ждал, терпел сгущающийся смрад, сотканный из тысячи посторонних запахов. Отчасти винил и себя.
– Перевертни обладают хорошим даром убеждения, – ядовито продолжала Астахова. – Если я не смогу привлечь тебя к ответу за подстрекательство к поджогу, то обвиню в использовании чёрной магии и будешь отвечать уже перед Лазаревичем. У нас восемь пострадавших! Восемь! И двое погибших, один из