* * *
Продолговатая, сизого цвета лужа вправлена в грубый асфальт; диковинный след, до краев наполненный ртутью; выемка, через которую проглядывает нижнее небо. Она окружена черными щупальцами рассеянной влаги, в которой застряло несколько тусклых серовато-бурых мертвых листьев. Утонувших, мне стоит сказать, до того, как лужа уменьшилась до своих нынешних размеров. Она лежит в тени, но содержит образец яркости, находящейся за ее пределами. Присмотрись. Да, она отражает часть бледно-голубого неба – мягкий младенческий оттенок голубого, – вкус молока у меня во рту, потому что у меня в детстве была кружка такого цвета. Кроме этого в ней отражается сплетенье голых веток и коричневая фистула более толстой ветви, обрезанной краем лужи, и еще поперечная полоса ярко-кремового цвета. Полоса относится к залитому солнцем кремовому дому по ту сторону. Когда у ноябрьского ветра случается его повторяющийся ледяной спазм, зачаточный водоворот ряби заглушает яркость лужи; два листка, два трискелиона, похожие на двух дрожащих трехногих купальщиков, бросающихся в воду, стремительностью своего порыва переносятся прямо на середину лужи, где с внезапным замедлением они начинают плыть совершенно ровно и безрадостно. Двадцать минут пятого. Вид из окна госпиталя.
Окружение лужи – высокие тополи; они целиком озарены холодным ярким солнцем с их ярко-серой, богато изрезанной бороздами корой (те два, что растут прямо из асфальта, залатаны цементными квадратами) – похожий на метлу бесконечно замысловатый изгиб голых, почти золотых веток – оттенок старых икон – там, на значительной высоте от земли, где им достается больше фальшиво-сочного солнца. Поражает их неподвижность, контрастирующая с судорожной рябью вставного отражения, – потому что видимая эмоция дерева – это масса его листьев, а их сбереглось едва ли больше тридцати семи или около того – тут и там на одной стороне дерева. Они лишь слегка мерцают, неопределенного цвета, но отполированы солнцем до того же тона, что и замысловатые мириады веток. Обморочная синева неба пересечена бледными неподвижными клочьями наслоенных друг на друга облаков – не назвать даже облаками – просто рассеянная борозда, никоим образом не мешающая четырехчасовому зареву. Полоса, похожая на тени двух ближайших деревьев между оградой и лужей, пересекает ярко-серый асфальт по направлению к низкому тройному гаражу с тремя его белыми воротами, занимая всю его лицевую сторону (обрамленную темно-красным кирпичом, обведенным мелово-розовым цветом), которая образует поверхность ее наклонной части, где она уходит в тень параллельно тополиным теням. Эти теневые полосы разрываются и поднимаются по кремовым воротам с лиловым оттенком – в отличие от грубой черноты их первого плоскостного отрезка и в тот момент, когда солнце получает возможность озарить очень белую вывеску между одной из теней и краем совершенной тьмы рядом с ней; не поднимай лай перед этими гаражами – не имея в виду, я думаю, колли, с ее шерстяным жабо и заостренной мордой, которая проходит мимо, останавливается с поднятой передней лапой, оглядывается и молча продолжает идти дальше.
Аспидный фасад дома, в сияющем холоде возвышающийся на солнце за низкой изгородью в обрамлении двух своих кремовых боковых пилястров, и широкий, пустой, бездумный карниз, такой же белый, как глазурь на залежавшемся в лавке торте. Неудавшийся триптих каждого из тринадцати окон этого дома состоит из зеленых ставней, распахнутых как бесполезные крылышки, и двадцати квадратов оконных рам, обрамленных тонкой белизной: черное стекло – черное стекло окон дневного света, – с двумя другими, муслиново-белыми крылышками, окружают их и отделяют, как фалды пожилого джентльмена девятнадцатого века, когда он собирается сесть – и все это (за исключением, возможно, все усиливающегося сверкания солнечного света здесь и там на решетке) так же покорно и тонко и каким-то образом принадлежит чужому измерению (несмотря на их верный размер относительно тополей – сумеречно горящих сейчас – день долго не продлится), как кукольный домик. Два вьющихся стебля какого-то ползучего растения, один короче, другой длиннее, оба тянущиеся вправо и формой чем-то напоминающие Матта и Джеффа[173], попутно делают все, что могут, чтобы украсить центральный балкон, балансирующий на двух кремовых колоннах крыльца, где целый кусок действительно совершенно золотого (сейчас) света окаймляет зеленую дверь позади. Я подразумеваю решетчатое французское окно с <оставлено место для архитектурного термина> и другим декоративным набором малюток-пилястров (их не видно, потому что мешают два тополя, растущие перед зданием), и балюстраду, которая выглядит как что-то в конце дорожки для боулинга – но только из штукатурного гипса. О, в рассеченной на квадраты тьме одного из окон задвигалась фигура – нейтрального цвета домохозяйка – открой пошире, как говаривал мой дантист в Санкт-Петербурге, мистер Уоллисон, вовсю занимаясь мятным полосканием в рубиново-красном – отворяет окно, вытряхивает тряпку или что-то еще, и теперь можешь прикрыть. Все здание – аспидно-черное, зеленое и кремовое (и еще темно-красные дымоходы-близнецы с чем-то между ними, что кажется отдельным, не имеющим окон краснокирпичным и совсем маленьким домиком, растущим из плоской крыши его тринадцатиглазой матери).
Но другой дом – справа, за выступающим гаражом – сейчас совсем золотой. Ветвистые тополи отбрасывают на него алембики восходящих теневых полос промеж собственных раскидистых и изогнутых, до черноты отполированных ветвей. Но все это блекнет, блекнет, она любила, устроившись в поле, рисовать закат, который никогда не остановится, – и крестьянский ребенок, очень маленький, тихий и робкий при всей своей мышиной настойчивости, стоял подле ее локтя и смотрел на мольберт, на краски, на ее мокрую акварельную кисть, занесенную над рисунком, как жало змеи, – но солнце уже исчезло, как Чеширский кот[174], оставив лишь беспорядочную груду багрянистых остатков дня, наваленных как попало, – руины, хлам – и цвет чешуйчатой крыши, низко спускающейся на фасад с тремя окнами (два на отступающей стене, параллельно кирпичной стене низкого гаража) – и затем вдоль