Nature Morte. Строй произведения и литература Н. Гоголя - Валерий Александрович Подорога. Страница 77


О книге
дивный глаз наблюдателя, – все дано было ему в рождении. Это – алмаз, в него вложенный. Тут нет темы для размышления, для разгадывания. Это явление простое. “Так родился”…

Но алмаз и острую его грань можно повернуть так и этак; осветить им одно или осветить совершенно другое. Зорким глазом можно выследить одно и выследить совершенно противоположное; и как одно, так и другое будет верно, правильно, но с неизмеримой разницей в последствиях, во впечатлении на читателя… У Толстого тоже не дурной глаз, но в людях почти одной эпохи, какую изображал и Гоголь, он высмотрел “Войну и мир”, тогда как тот высмотрел “Мертвые души”»[345].

«Известно, что Гоголь был жалким профессором истории. Он и не знал ее, т. е. он никогда не копался и не имел призвания копаться в ее трудных и порой скучных письменных памятниках. Он был художник, он был пластик. Подробности не закрывали от него целого. Зоолог в ведре морской воды может найти чудеса морской фауны и флоры, и, найдя это, рассмотрев все под микроскопом, он может все-таки не иметь никакого представления о море, о шуме его, о красоте его, о загадке его. Все это может лучше его знать моряк, и при случае, при даре, может выразить чувство моря в песне, не достижимой для ученого микроскописта… Именно это случилось с Гоголем»[346].

«И все же, за всеми этими возможными объяснениями, Гоголь остается темен и темен. Все объяснения и, так сказать, самый метод объяснителъности грешат тем именно, что они рациональны… Тут чем понятнее и «разумнее», тем дальше от действительности, которая заключается именно в неразумности, тьме, в смутном. Гоголь, очевидно, был болен или очень страдал, – но не от тех маленьких пороков, которые называют в связи с его именем и от которых ничего особенного не случается, как это хорошо известно медикам. Раннее написание “Записок сумасшедшего”, в такой степени правдоподобных, указывает, что ему вообще знакома была стихия безумия… При его остром уме, непрерывной наблюдательности, при его интересе к действительной жизни, – тогда как формы умственного расстройства прежде всего связываются с полной апатией к реальной действительности, – правдоподобнее всего предположить, что боль и страдание, возможный хаос и дезорганизация прошли не через ум его, а через совесть и волю… Здесь была какая-то запутанность, и в этом скрывается главный “икс”, которого рассмотреть мы никак не можем…»[347].

Гений формы (1909). (К 100-летию со дня рождения Гоголя)

Здесь происшествие совершенно закрывается туманом, и что далее произошло, решительно ничего неизвестно.

Гоголь

«У Гоголя невозможно ничего забыть. Никаких мелочей. Точнее, у него все состоит из мелочей, за схему мелочей, за инвентарь мелочей он не умеет переступить: но они сделаны так, каждая из них сделана так, что не уступит…ну, Венере Медицейской. Все полно такой действительности, такого реализма, такого совершенства вычерченности, на котором поистине не лежит никакого упрека. Греки подписывали под статуями: “делал” (такой-то), а не “сделал”, сказывая этим о недовольстве своем, о незаконченности создания. Под всем, им написанным, Гоголь по справедливости мог написать: “сделал Гоголь”. Он сам иногда проговаривается о “последней ретуши” живописца, любит – в лирических местах – повторять о “резце художника” и “дивном мраморе, вышедшем из его рук”. Это какая-то безотчетная любовь к формулам, которые так выражают его суть: у него, Гоголя, везде “последняя ретушь” и не ошибающийся резец, который режет чудотворную действительность.

Но – маленькую, пошлую, миниатюрную»[348].

«Гоголь представляет, может быть, единственный по исключительности в истории пример формального гения, т. е. устремленного единственно на форму, способного единственно к форме, чуткого единственно к форме, в ней одной, до известной степени, всеведующего и всемогущего. И – без всякой чуткости, без всякой мощи, без всякого ведения о содержании, о мысли, о “начинке”»[349].

«И в людях он не описал ни одного движения мысли, ни одного перелома в воззрениях, в суждении. Все “недвижно”… Наведет зеркало и осветит человека, изумительно осветит, – как никогда и никто не умел. Но и только. Дивный телескоп его глаза поворачивается к другому предмету, все по типу “обозрения инвентаря”, следуя каталогу или словарю: а о первом предмете и он сам забыл, и читатель не помнит иначе, как только о фигуре, и во всяком случае этот освещенный человек ни в какую связь и ни в какое отношение не входит с другими фигурами. Будьте уверены, что Селифан и в следующей главе опрокинет бричку, если вообще о нем будет упомянуто: Гоголь как заставил его раз уронить бричку, – и гениально уронить, – так и остановился на этом: больше ничего с ним не может сделать. И вышел из Селифана специалист по опрокидыванию бричек, – вещь довольно узкая и сухая. “Уж так Господь Бог создал”, отшучивается или отшутился бы Гоголь. Но, оказывается, и все другие у него такие же специалисты: Плюшкин по скупости, Собакевич по грубости, Манилов по слащавости. У Собакевича оказывается в “специалистах” даже и мебель»[350].

Магическая страница у Гоголя (1909)

«Всякий, кроме Гоголя, остановившийся на сюжете этом, передал бы осязаемую его сторону: “поймал” бы отца и Катерину в коридоре, на кухне, в спальне, хорошо прижав коленом, запротоколировал все с “реальными подробностями”, как поступают в консисториях при выслушивании подобных “дел”. “Где лежала юбка и куда были поворочены ноги”. Так, между прочим, пишет в одной пьесе и глубокомысленный Ф. Сологуб: “отец сказал то-то, дочь ответила так-то”, и затем занавес и многоточие. Да, собственно, что же иначе и написать обыкновенному человеку? Даже мудрому, но обыкновенному?

Необыкновенность Гоголя, чудодейственность его выразилась в том, что он написал совершенно другое!! Но именно то, что по-настоящему следовало: он выразил самую сущность кровосмешения, “родного союза”, неестественного смешивания кровей, в самой природе (в ее 999/1000) никогда не смешивающихся, имеющих неодолимое отталкивание, отвращение к смешиванию между собою»[351].

«В “переливах света” в комнате колдуна, во время его “волхвования”, – меня много лет назад поразила мысль: что ведь если дело идет о “кровосмешении”, то эти смешивающиеся и не смешивающиеся волны, полосы света, вливающиеся друг в друга, и вместе враждебные слиянию – в сущности удивительно передают уже самое кровосмешение… Колдун “волхвует”: и в комнате начинается… кровосмешение, но в какой-то звездно-небесной форме… Как “последний чекан” гения названы “тянущиеся нити”, тянущиеся в голубом свете: брезжится, недоказуемо, но как-то угадывается, что голубой свет – душа Катерины, розовый – кровь ее, эти золотые нити, в нее проникающие, – отцовское начало, его семенные нити. И “появляется сама

Перейти на страницу: