Что же происходит? Начнем с того, что место, которое якобы занимает сам Иван Федорович, неизменно оказывается занято «женой», и куда бы он ни устремился, чтобы оказаться как можно дальше… и избегнуть страшной участи – женитьбы, которая грозит ему со всех сторон: «жена-в-комнате», «жена-в-шляпе», «жена-в-кармане», «жена-в-ухе» и далее, и все движется вокруг числа 7 (+/-2)[175]. Итак, место, которое всегда пытается занять персонаж, спрятаться, укрыться, образует полость, похожую на короб/коробку или материю, «пустое место». Спрятаться в коробе, или обернуться в материю. Тема шинели пересекается с темой жены посредством шерстяной материи. Нельзя, чтобы жена была именно в том месте, где сновидец желает найти убежище, затаиться и, собственно, видеть сны. Убежище нельзя обрести даже во сне, «жена» каждый раз опережает сновидца, она – препятствие. Тогда регрессия кажется спасением: уменьшаться, уменьшаться, уменьшаться… Но жена и здесь опережает, оттесняя «материнское тело» – базовое тело сновидения[176]. Ведь изначально уже должен быть сновидческий экран, некий изначальный, абсолютно чистый, «материнский», который постоянно сигнализирует о том, что всякое сновидение – это род общечеловеческой регрессии к первоначальному единению с материнским телом. Единственный экран, экран сознания, на котором еще ничто не записано – это материнский. Действительно, сновидец проецирует свои желания на первый экран, собственно, каждое из сновидений это и есть проекция-на, проекция желания на то место, где оно всегда сбывалось. Этот экран молочно-серой цветовой гаммы, именно той, какой обладает материнская грудь для младенца, – великое время исполнения всех желаний, которое не может быть повторено. Время до времени, время бессмертия. Фрейд видит в подобной топической регрессии основную субстанциональную характеристику сна.
В ходе расследования А. Белый приходит к странному выводу, что шкатулка Чичикова – это «его жена». Почему жена, – не потому ли, что шкатулка все время и повсюду сопровождает Чичикова и что набор ее полезных функций в повседневной жизни соответствует тем качествам, которыми должна обладать верная жена? Единственная просьба Чичикова, заключенного в тюрьму, это принести шкатулку… А Плюшкин, – не «жена» ли он себе? А «Шинель» – разве это не та, особая материя, которая также может быть наделена функцией жены? Собственно, «жена» у Гоголя – знак топической регрессии, сновидческой; но это же и знак-запрет, знак-препятствие, ведь «жена» всегда стоит на пути у того, кто страстно желает возвращения к первоначальному состоянию, где форма существования будет равна самому бытию.
Герой повести «Коляска» Чернокуцкий расхваливает свою «венскую коляску» перед гарнизонным генералом, приглашает его на обед и осмотр коляски. Возвратившись домой чрезвычайно поздно и сильно навеселе, он на следующий день просыпает назначенное время, не отдает распоряжение об обеде, и когда видит, что попал в неудобное положение (генерал с офицерами уже прибыли), пытается спрятаться именно в той злосчастной коляске, которую расхваливал… но там-то его и обнаруживает генерал, решивший без хозяина осмотреть коляску. Анекдот как анекдот. Короб открывается, и становится видимым содержание: не особые качества «венской коляски», а сам Чернокуцкий. Там, где герой искал спасения, то укрытие, которое он избрал, оказалось ловушкой. А «Женитьба» – эта нелепая игра между «женой» и «женихами» (одних и других то много, то мало). Герой вынужден спасаться бегством (выпрыгивая в окно), чтобы избежать женитьбы, – и что это за плоский анекдот? Если Хома Брут и соединяется (опять-таки, весьма странным образом) с женским началом, то это происходит во сне, или, во всяком случае, при такой мороке, что невозможно точно знать, а было ли это с Хомой Брутом или с кем-то другим. Бесконечное и непонятное спутывание всех путей ведет к легендарной гоголевской мизогении. А «Ревизор»? Та же тема, и все те же: морока, тайна, обманки и бег… Да и «Мертвые души» – история, близкая всем уже перечисленным. Жена (не женщина, не ведьма) – вот единственное, но непреодолимое препятствие, которое встает на пути к бегству и достижению блаженной регрессии к MLb[177].
Пространство расширяется, мир становится чудным, вещи теряют место и тяжесть, приподнимаются над землей, образуется воздушный купол необозримого неба. Сверху все видно. Далеко внизу из-за окутанных белесыми туманностями и завесами выступают материк и дальние горные цепи, ближе обнаженные женские тела (русалки, девы, брюлловские красавицы). Женские образы словно череда небесных или климатических явлений. Достаточно любопытен юношеский отрывок Гоголя, скорее даже набросок, озаглавленный им «Женщина»:
«Вдохновенные взоры мудреца остановились неподвижно: перед ними стояла Алкиноя, незаметно вошедшая в продолжении их беседы. Опершись на истукан, она вся, казалось, превратилась в безмолвное внимание, и на прекрасном челе ея прорывались гордые движения богоподобной души. Мраморная рука, сквозь которую светились голубые жилы, полные небесной амброзии, свободно удерживались в воздухе; стройная, перевитая алыми лентами подножия, нога, в обнаженном, ослепительном блеске, сбросив ревнивую обувь, выступила вперед и, казалось, не трогала презренной земли; высокая, божественная грудь колебалась встревоженными вздохами и полуприкрывшая два прозрачнее облака персей одежда трепетала и падала роскошными, живописными линями на помосте. Казалось, тонкий, светлый эфир, в которых купаются небожители, по которому стремится розовое и голубое пламя, разливаясь в переливаясь в бесчисленных лучах, коим и имени нет на земле, в коих дрожит благовонное море неизъяснимой музыки, – казалось этот эфир облекся в видимость и стоял перед ними, освятив и обоготворив прекрасную форму человека. Небрежно откинутые назад, темные, как вдохновенная ночь, локоны надвигались на лилейное чело и лилися сумрачным каскадом на блистательные плечи. Молния очей исторгала всю душу… – Нет! никогда сама Царица любви не была так прекрасна, даже в то мгновение, когда так чудно возродилась из пены действенных волн!..
В изумлении, в благоговении повергнулся юноша к ногам гордой красавицы, и жаркая слеза склонившейся над ним полубогини капнула на его пылающие щеки»[178].
И в других фрагментах, более поздних, этот образ упорно повторяется, все больше обретая эротическую полноту чувства:
«Прильнув к ставне и приставив глаз к тому месту, где щель была пошире, и задумался. Лампа блистала в голубой комнате. Вся она была завалена разбросанными штуками материи. Газ, почти невидимый, бесцветный, воздушно висел на ручках кресел и тонкими струями, как льющийся водопад падал на пол. Палевые цветы, на белой шелковой, блиставшей блеском серебра материи, светились из-под газа. Около дюжины шалей, легких и мягких как пух, с цветами, совершенно живыми, смятые, были брошены на полу. Кушаки, золотые цепи висели