Nature Morte. Строй произведения и литература Н. Гоголя - Валерий Александрович Подорога. Страница 12


О книге
не выполняет привычную функцию слова-паразита, модного словечка: например, «подсыпая кучу самых замысловатых и тонких аллегорий», «куча приятностей и любезностей» и т. п.[43] Примеров несть числа. Собственно, по Гоголю, надобно писать кучей, мыслить кучей, воображать, чувствовать, даже умирать… тоже кучей (такова, возможно, была «смерть Плюшкина»). Предварительный набросок гоголевской словарной классификации «кучи» выглядит так:

– бездна, тьма (всего), все, «море», «гибель всего», целое, много;

– масса, туча, «лужа»;

– толпы, пуки (ассигнаций), груда, «стадо», рой;

– множество, мириады, миллионы, тысячи;

– хлам, беспорядок, мелочь (всякая), «прах», ветошь (всякая).

В представленном списке мы заранее ввели различия по некоторым видам кучи, образами которых Гоголь часто пользовался. Первый ряд отличается от последующих нарастанием свойств, ограничивающих неопределенность, всеохватность, непредставимость кучи, она здесь и все (бытие), она и ничто. Другие ряды, в которых куча, оставаясь труднопредставимым образом, выглядит связанной значениями общепринятого словоупотребления (например, «туча дождевая», «груда камней», «стадо овец» и т. д.). Или ряд, где как будто допускается количественная оценка кучи, хотя и без положительного результата. Ведь ясно же, что «большие числа» – это неисчислимые множества в силу невозможности их актуальной исчислимости. Есть и ограничения, которые налагаются на способ представления самого образа, так как он применяется иногда вполне локально, – по отношению к выделенному и ясно обозримому явлению. Часто куче придается исключительно негативный оттенок, когда ею становится буквально все то, что превращается в хлам и беспорядок, мертвое и никому не нужное. Последний ряд как раз указывает на энтропию в динамике кучеобразования. И другой важный аспект: из рядов легко складывается общий лексикон излюбленных гоголевских метафор. Вот замечательная картина начала бала из «Мертвых душ»:

«Все было залито светом. Черные фраки мелькали и носились врознь и кучами там и там, как носятся мухи на белом сияющем рафинаде в пору жаркого июльского лета, когда старая ключница рубит и делит его на сверкающие обломки перед открытым окном; дети все глядят, собравшись вокруг… рук ее, подымающих молот, а воздушные эскадроны мух, поднятые легким воздухом, влетают смело, как полные хозяева, и, пользуясь подслеповатостью старухи и солнцем, беспокоющим глаза ее, обсыпают лакомые куски, где вразбитную, где густыми кучами. Насыщенные богатым летом, и без того на всяком шагу расставляющим лакомые блюда, они влетели вовсе не с тем, чтобы есть, но чтобы только показать себя, пройтись взад и вперед по сахарной куче, потереть одна о другую задние или передние ножки, или почесать ими у себя под крылашками или, протянувши обе передние лапки, потереть ими у себя над головой, повернуться, и опять улететь, и опять прилететь с новыми докучными эскадронами»[44].

И о чем же здесь так увлекательно повествуется? Как это ни удивительно, но это не фрагмент по феноменологии губернского быта первой трети XIX века, а развернутая метафора, я бы назвал ее самоактуализующейся (у Гоголя она стала мощным средством в создании ряда проекций одного и того же события). Заметим, как смещаются образы кучи, переходят друг в друга, не теряясь: носящиеся туда-сюда в бешеной кадрили «черные фраки», они же «докучливые эскадроны мух», они же «густые кучи на белоснежном рафинаде». Таков прием: стараться, где возможно, добиваться точности в описании человеческого мира с помощью образов природного бытия. Настоящее описание – всего лишь зоометафора кучи.

Не забыть и про грамматику кучи, определяющей в значительной мере стиль гоголевского письма…

(1) Куча как субстантив, со всеми полномочиями представителя субстанционального бытия («куча есть мир, мир есть куча», – одно поглощается другим, и ни одно не имеет преимущества); куча как субъект и объект действия (предикации), основа всех возможностей представлять мир, скрывая его за пеленой сравнений и метафор.

(2) Значительное количество «кучеобразующих» глаголов (отчасти субстантивных): толпиться, громоздиться, роиться, пестреть, скапливаться, накладываться, собираться, рассыпаться, вздыматься и т. д.;

(3) Также обилие прилагательных, причастий: (масса) сверкающая, (толпа домов) блещущая, (груда) светлая, (куча) бессвязная, (множество) несметное, (кучи) бесконечные и т. п.

(4) Можно указать также на фразеологизмы (стилевые), которыми Гоголь постоянно пользуется. В качестве образца можно взять, например, неоконченную повесть Гоголя «Рим». Бегло просмотрим все наиболее частые упоминания кучи: «бессвязная куча всяких законов», «миллионами пестрели»; «волшебная куча вспыхнула»; «куча доморощенных парижских львов и тигров», «бесчисленные толпы дам и мужчин»; «хлам кое-каких знаний»[45]; «все застыло, как погаснувшая лава», «целые томы истории», «как старый ненужный хлам», «кучи романических происшествий», «целый ряд великих людей»[46]; «и бежит туда же в пеструю кучу»; «бесконечные кучи яиц»; «несметное множество (красавиц)»[47]; «всякая ветошь»[48]; «вся светлая груда (домов)», «пестрела и разыгрывалась масса»; «блещущей толпой домов», «играющая толпа стен», «сверкающей массой темнели», «целым стадом стояли»[49].

Повторюсь, что, акцентируя направление анализа на столь «баснословной» философии кучи, я вполне отдаю себе отчет в том, что Гоголь оперировал этим образом спонтанно и без какой-либо осознанной рефлексии, для него образ кучи был чем-то привычным (принятым оборотом речи) и все-таки иррациональной величиной. Тем, что всегда здесь, понятное и близкое, но и тем, что всегда там, – чрезмерное, чудесное и непостижимое. Куча – и здесь и там, перемещаясь от одного предела к другому, она постоянно меняет свои характеристики. Возможное определение: куча – имя для количества (чего-либо), неопределимого по размеру, объему, консистенции, условиям распространения. Иначе говоря, только те явления или набор качеств материи могут быть названы кучей, что сопротивляются всякой попытке придать им необходимую форму.

Г. Башляр в исследованиях образной первоматерии ввел понятие «материальной сокровенности», intimite materielle – ближайшее внешнего, что родственно понятиям пра-феномена Гете, юнговского архетипа или бергсонианского durée[50]. Проникновенность материального образа: внешнее – то, что может быть представлено в образе, – словно подымается из глубин внутреннего, из предобразной толщи бессознательных переживаний материальности мира. Внешнее и внутреннее накладываются, но не отдельными слоями, а переходами, растворяясь друг в друге. И тогда тот, кто переживает, оказывается реально тем, что им переживается. Разделение на субъект и предмет более невозможно. Переживание, как основной источник, питающий энергией материальное воображение, длится, и это дление оказывается на этот момент доминантным качеством бытия. Именно здесь мы находим особую проникновенную чувствительность писателя, который принимает, «осваивает» и перерабатывает в воображении некоторые свойства избранной материальной субстанции (не всякой). Вот эта «проникновенно-сокровенная» чувствительность и дает начало стилю. За избытком значений, используемых для отметки одного набора качеств, скрывается нехватка других. От избытка к нехватке часто нет перехода.

Примеры подобных состояний «материальной сокровенности» можно найти практически у каждого крупного писателя – Э. По или Г. Мелвилла, А. Платонова или А. Белого. В последней части

Перейти на страницу: