И слушать скрипача слепого! Боже!
Ты, Моцарт, недостоин сам себя!
Это, значит, не случайно было у Пушкина, он это рисует в Моцарте как нечто и для того характерное. Художник – «недостоин сам себя»; недостоин тех высоких произведений, которые он создает. В жизни он – один, в творчестве – совсем другой. Пушкин настойчиво и упорно отмечает эту характерную двойственность, отличающую поэта.
Пока не требует поэта
К священной жертве Аполлон,
В забавах суетного света
Он малодушно погружен.
Молчит его святая лира,
Душа вкушает хладный сон,
И меж детей ничтожных мира,
Быть может, всех ничтожней он.
Но лишь божественный глагол…
И так далее. В «Египетских ночах» Чарский посещает в трактирном номере итальянца-импровизатора. Сейчас этот итальянец – вдохновенный поэт с гордо поднятою головою, изумляющий и трогающий. И сейчас же вслед за этим – мелкий торгаш, вызывающий отвращение своею дикою жадностью. И эпиграф к этой главе: «Я царь, я раб, я червь, я бог».
Конечно, так уверенно утверждая это положение о двух ипостасях поэта – жизненной и художественной, – Пушкин черпал его из собственного опыта. Действительно, его изучая, мы, как от очков с разными стеклами, все время видим какой-то двоящийся образ, от которого режет в глазах и ломит в висках.
Как слить в одно этот двойной образ?
II
Уолт Уитмен говорит: «В твоих писаниях не может быть ни единой черты, которой не было бы в тебе самом. Если ты зол или пошл, это не укроется ни от кого. Если ты любишь, чтоб во время обеда за стулом у тебя стоял лакей, это скажется в твоих писаниях. Если ты брюзга или завистник, или низменно смотришь на женщину, это скажется даже в твоих умолчаниях, даже в том, чего ты не напишешь».
В общем это несомненно верно – и верно, конечно, обо всяком художнике, не только о художнике слова. Его характер, темперамент, вся его внутренняя сущность полностью отражаются в его художественном творчестве. Папа Лев X, например, говорил об одном крупном художнике Возрождения: «Я боюсь его, он ужасен, он нагоняет на людей страх, его совершенно нельзя выдержать!» Нам совсем не нужно знать биографий художников того времени, нам достаточно быть знакомыми с их художественными произведениями, чтобы с полною уверенностью сказать: Лев X имеет здесь в виду не Боттичелли, не Рафаэля, не Леонардо да Винчи, а конечно – Микеланджело.
Достоевский в одном письме пишет о современном ему беллетристе: «… джентльмен с душою чиновника, без идей и с глазами вареной рыбы, которого бог, будто на смех, одарил блестящим талантом». Не приходится гадать, кого тут имеет в виду Достоевский, не нужно знать ничьей биографии, чтобы, на основании одних лишь художественных произведений писателя, сказать с тою же уверенностью: речь идет, конечно, о Гончарове. Непосредственно из их произведений перед нами живьем встают и мягкий, безвольный, фатоватый Тургенев, и вечно резонерствующий, полный черноземной силищи Лев Толстой, и бледноликий Достоевский с горящими глазами, с распадающеюся на части душою.
И совсем слова Уитмена неприложимы к Пушкину. Уже современники Пушкина отмечали это странное отсутствие его личности в художественных его произведениях. Гоголь писал в «Выбранных местах из переписки с друзьями» (XXXI): «При мысли о всяком поэте представляется больше или меньше личность его самого… Все наши русские поэты: Державин, Жуковский, Батюшков – удержали свою личность. У одного Пушкина ее нет. Что схватишь из его сочинений о нем самом? Поди улови его характер как человека!»
И правда. Кто вздумал бы судить о Пушкине по его поэтическим произведениям, тот составил бы об его личности самое неправильное и фантастическое представление.
В поэзии Пушкина: какая гармоническая уравновешенность, какое отсутствие всякой бурности и страстности, какая просветленная, величавая «атараксия»!
Все в ней гармония, все диво,
Все выше мира и страстей.
Если бы мы заранее не знали жизни Пушкина, мы были бы изумлены, узнав, что в жизни это был человек, совершенно лишенный способности стать выше страсти, что страсти крутили и трепали его душу, как вихрь легкую соломинку. Непосредственного отражения этого бурного кипения страстей мы нигде не находим в поэзии Пушкина.
Последние полгода его жизни. Пушкин захлебывается в волнах непрерывного бешенства, злобы, ревности, отчаяния. Никаких не видно выходов, зверь затравлен, и впереди только одно – замаскированное самоубийство. И никакого отражения этого состояния мы не находим в поэзии Пушкина того времени. «Молитва», «Когда за городом задумчив я брожу…», «Памятник», «На статуи», «19 октября 1836 г.», «Пора, мой друг, пора…» – все спокойные, величавые произведения, полные душевной тишины или светлой печали. Можно себе представить, как бы прорвалось душевное состояние, подобное пушкинскому, у поэта однопланного, у которого поэзия является непосредственным отражением его душевных переживаний, – например у Байрона!
У Пушкина прямо поражает бьющее в глаза несоответствие между его жизненными переживаниями и отражениями их в его поэзии. Какие настроения владели поэтом в такую-то эпоху его жизни? Казалось бы, чего проще? Изучить поэтические его произведения за эту эпоху – и мы будем иметь полную картину его жизненных переживаний. Таким простым путем (к сожалению, и до сих пор многие пушкинисты ходят этим путем) мы никогда не придем к познанию подлинных переживаний и настроений Пушкина в жизни. Внимательные исследователи и наблюдатели постоянно отмечают это несовпадение жизненных и поэтических настроений Пушкина, эту его «двупланность».
П.В. Анненков пишет о бешеном кишиневском периоде жизни Пушкина: «Если бы судить о Пушкине по изящным, чистым произведениям лирического характера, выданным им с 1821 по 1823 г., то никому бы не пришло в голову, что они написаны в самую бурную эпоху его жизни, в период пыла и порывов, Sturm und Drang, какой немногие изживали на веку своем» {<Анненков П.В.> Пушкин в Александровскую эпоху. <СПб., 1874.> С. 212.}. H.M. Смирнов сообщает о годах ссыльной жизни Пушкина в селе Михайловском: «В эти дни скуки и душевной тоски он написал столько светлых, восторженных произведений, в которых ни одно слово не высказало изменчиво его уныния» {Русск<ий> архив. 1883. 11. С. 331.}.
Или вот – осенью 1830 года Пушкин, уже женихом Гончаровой, уехал в нижегородскую свою деревню Болдино для устройства имущественных своих дел. Думал пробыть месяц – пробыл три; разразилась холера, карантины отрезали его от Москвы. Письма от невесты приходят неправильно, «дражайший» папаша сообщает сплетни, что она выходит за другого. Пушкин