— Ну, еще бы! Но будь я убийцей, Билли не стал бы меня покрывать. Ни за что. Да и Берн давно бы уже заговорил. Тогда бы и заговорил. Помню его — скользкий типчик, с акцентом как у пижона из центральных графств.
— Наверное, не хотел огласки, чтоб не мешали его делишкам. И ведь еще двадцать лет себе выгадал спокойных. Лучше молчать, чем говорить. Ну а сейчас он решил покопаться в грязном белье, потому что знает, кончен бал. Нутром чует.
— Так и есть. Такая у них тактика, всех запутать. Пусть его лучше посадят в Арбор-Хилл — в Маунтджое ему кишки выпустят.
Вновь наступило молчание. Из сада долетали крики играющей детворы.
— Прости за нескромный вопрос, это ты убил того священника? — нарушил молчание Флеминг.
— Не я не есть не убийца священника, — ответил Том с долей юмора, как священники во времена преследования католиков отвечали: «Не я не есть не священник», — чтобы избежать греха лжи.
Если Флеминг понял шутку, то виду не подал. Том еще больше сник.
— Меня даже там не было, когда это случилось. Берн позвонил в полицию, и дежурная узнала его фамилию, потому что дружила с Билли — нет, он за ней не ухаживал, никаких девушек у Билли не было, — и знала, как мы с Билли возмущались, когда комиссар свернул расследование, многих молодых полицейских задело тогда за живое. И она его соединила с нами, так я и очутился впервые на той горе — отвез туда Билли, а на стоянке нас ждал Берн, перепуганный, и уже в сумерках он нас привел к ущелью, и всю дорогу лопотал как индюк, и мы, Билли и я, спустились туда, где лежал труп, и, правду сказать, на него взглянуть было страшно. Фарш. Потому что камни там острые, как ножи, всего изрезали. Наверное, долго лежал там и умирал мучительной смертью. А почему, спрашивается, Берн не подошел узнать, нужна ли помощь? Сообщник, мать его. Трус. Склон весь зарос колючками, крапивой, чего там только не было, но мы спустились и наверняка исцарапались, так что не удивлюсь, если на сутану попала кровь, моя или Билли. Никому и в голову не пришло меня подозревать в убийстве, что за ерунда! А может, его и не убивали? Может, просто поскользнулся и упал?
— Берн слышал шум, видел борьбу. Он утверждает, что Мэтьюза убили. И он считает убийцей тебя. С чего бы? Откуда у него такие мысли? Вот что мне покоя не дает. Скажем так, сыскное чутье. В записях Билли тоже все на убийство указывает. У него так и написано — «жестокое нападение». Черным по белому: ножевые раны, и даже тогда, в шестидесятых, судмедэксперт это подтвердил. В записях все сказано. Нераскрытое убийство.
— Может, и так. Не знаю, почему Берн обвиняет меня. Не представляю. Пытается сбить со следа Уилсона и О’Кейси? Переключить их с нынешнего дня на прошлое, где он предстает в более выгодном свете? Этот человек виновен в страшных преступлениях, и Таддеус Мэтьюз был злодей и много горя причинил людям. Маленьким девочкам. Их родным. Меня до сих пор потрясает, если священник лжет. Сам не знаю почему.
— И в прошлом тебя ничто не связывало с Таддеусом Мэтьюзом?
— А в заметках что сказано?
— Ни слова.
— То-то и оно. Записи Билли Друри меня выручают. Сам знаешь, ты же их читал. Не убивал я его. С чего мне убивать Мэтьюза? Я был зол из-за комиссара, но не до такой же степени. Решил устроить самосуд? Ничего подобного. И не думай, я не спятил. Сотвори я что-нибудь такое, сидеть бы мне в психушке до конца дней. Побойся Бога, Джек.
— Знаю, последние годы у тебя выдались тяжелые, столько всего на тебя свалилось, Том. Все понимаю. Но если ублюдок вроде Берна заявляет такое, я обязан разобраться. Сдашь у нас анализ крови — приходи когда тебе удобно, а там посмотрим.
Это хуже, чем уход в отставку — это чистилище. Хождение по мукам, седьмой круг ада.
— Зайду, конечно, — ответил Том со всей непринужденностью. — Что за вопрос.
И Флеминг ушел, простившись с ним тепло, несмотря ни на что. До встречи, до встречи. Скоро увидимся. Конечно, конечно. Анализ, анализ. А святошу этого мы прижмем, любой ценой. Избавим от него мир. Сцапаем его, как пить дать. Вот увидишь, Том. Доброй ночи, доброй ночи. Хитрый ублюдок. Сгноим его в тюрьме.
Том представил, как Флеминг после этого разговора садится в свою дорогую машину. Интересно, о чем он сейчас думает? Каково это, принести старому другу такие вести? Вот еще одна опасность нераскрытых дел, о которой он прежде не задумывался. Проходит время и будто стирает давние события. То, что было когда-то свежо, насущно, страшно, отступает во времена старого Бога — точно так же, если долго смотреть вслед пешеходам, идущим вдоль косы Киллини, те превращаются в черные точки, потом исчезают. Быть может, время старого Бога тоскует по тем дням, когда оно было просто временем — на циферблатах и наручных часах. Однако это не значит, что его можно или нужно вернуть. Его попросили обратиться в память, в прошлое — будто человеку такое по силам. Разве мог бы он рассказать Джеку Флемингу, что на самом деле случилось там, на горе? Штука в том, что он не знал версию отца Джозефа Берна — точнее, знал когда-то, но забыл и теперь ему уже не вспомнить, отсюда и его растерянность. Все это заперто в прошлом, замуровано там навек, перестав быть и правдой, и ложью. Настоящие ответы на вопросы Флеминга нет смысла искать в голове, они хранятся где-то еще, в огромном облаке неизвестного, где собраны все людские истории. Человеческая жизнь в среднем длится полмиллиона часов, так что же будет, если сложить все часы, прожитые всеми людьми с начала времен? И какая из утраченных историй важнее прочих? Он сомневался в истинности каждого из своих воспоминаний, всех до единого. Если рассуждать как эксперты из отдела криминалистики, обитатели жуткой развалюхи на задворках Харкорт-стрит, то окажется, что воспоминание о привязанном к горшку младенце с выпавшей прямой кишкой — не чужое, не рассказ другого страдающего ребенка, а его собственное, но разум больше не признает его своим. Теперь он смотрит на это со стороны, пытаясь смягчить, обезвредить, как сапер обезвреживает мину, а себя он выносит за скобки, из сострадания сделав несчастное дитя безымянным, чтобы избавить его от боли, отпустить, оставить в прошлом.
Он знал в подробностях, что случилось, но ничего из этого