по языку, странной по структуре и куда масштабнее первоначальной задумки — полевые описания, дополненные архивными данными и историей моей семьи, в итоге нарисовали Франкенштейна русской смерти и русского мортального. Русская смерть предстала не только покойниками и гробами, но и хтонью постсоветской меланхолии, иронией моих информантов, моими воспоминаниями, разрушающейся инфраструктурой и хаосом закона.
Но в этом хаосе неожиданно обнаружился порядок. В преодолении, страдании, противодействии среде, в карнавале распада отображается ритуал перехода. Как и русские похороны, которые с советских времен превратились в подобие игрового квеста, когда тело покойного нужно доставить из места смерти в место упокоения, преодолевая расставленные на пути инфраструктурные ловушки, так и мы, фланируя в постсоветском безвременье и остатках материального, оказываемся участниками большого обряда перехода.