Город атакуют двадцать две пехотные дивизии, четыре танковые дивизии.
Сталинград держится ровно два месяца, отражая до пятнадцати атак в день.
Здесь в деревнях очень много икон. Я нигде в русских деревнях не видел такого обилия икон: две-три полки, заставленные иконами, как киот. Очень много медных крестов и трехстворчатых складней. Здесь много старообрядцев.
Но вот жителей выселяют,— они покидают свое гнездо. Берут только самое необходимое — иконы оставляют. Пустые избы со множеством икон.
Получили сегодняшнюю газету. Я сказал:
— Подумать только, вот этот самый лист сегодня был в Москве!
И мы оба с Кобликом одновременно протянули руку и погладили его.
Английский король подписал приказ о призыве мужчин восемнадцатилетнего возраста. В Америке такой же призыв.
Нет, эти страны не собираются вкладывать меч в ножны! Подобные факты более убедительны, чем заверения о готовности продолжать войну.
Артемьев, Коблик и я возвращаемся из столовой. У самого крыльца нашей избы выясняется, что Коблик надел чужую шинель с тремя шпалами. На его счастье, когда он вернулся в столовую, там еще висела его собственная шинель, а обладатель «трехшпальной» шинели не обнаружил пропажи.
Поздно вечером я затопил печку. Стоя около нее, мы вели с Кобликом разговор о том, что надо написать учебник морали.
Уже очень давно, еще до войны, мне часто приходила мысль о необходимости такой книги.
У ребенка, у подростка, у юноши должна быть путеводная звезда. У нас есть общие идеи о воспитании, но это только паруса. Нет киля, руля, кливера и якоря. Взамен «закона божия», который все еще преподают по всему земному шару, мы должны преподавать советскую, коммунистическую систему поведения: «Закон человеческий».
У нашего юношества, у детей нет системы, нет руководства для отношений с людьми. Надо расставить маяки. Конечно, на это должен быть направлен весь режим школьной жизни. Но необходима и книга. Книга должна быть точна, как учебник, и занимательна, как роман. Она должна быть ключом и дорогою, а не оковами. В нее должно быть вложено то, что поможет и преодолеть ее, по мере того как она будет стареть.
После войны интерес к этическим вопросам, к вопросам ценности человеческой жизни неизбежно возрастет. Слишком много потеряно жизней.
Такая книга неизбежно должна появиться. Вопрос только в том: кто ее напишет? Чтобы избежать сухости, помимо философа-психолога над нею должен работать писатель.
Иногда мы говорим об этом учебнике иронически. Оба не убеждены, что его напишем, но часто возвращаемся к этой мысли. Нас пленяет возможность думать об этом, мечтать об этом на войне. Учебник морали, созданный на войне!
Будет написана эта книга или нет, но поиски и уточнения этой мысли — все это неизбежно войдет в мою личную книгу.
Какая это будет книга? Ничего не знаю! Хотелось бы избежать традиционной формы романа. Что это будет? Скорее всего — в личной форме или нечто необычное по форме. Народ! Но не в общем, безликом потоке, а в индивидуальных подробностях. Вскрытые механизмы мужества, «стояние насмерть». Воюющий человек, слитый с природой. Любовь и смерть. (Я не хочу освобождать себя и от этой трудности.) И все пронизано, как музыкальною темой, страстным порывом к далекому, всечеловеческому счастью. Трагический лиризм. Несмотря ни на что, оптимистическая, хотя и трагическая, книга.
Мечты, мечты! Мечты слепца на военных дорогах.
Коблик, вечно все забывающий, рассеянный и невнимательный, все, что касается философии, знает наизусть. Так и на этот раз он привел чудесные слова Канта:
«Звездное небо надо мною и нравственный закон внутри меня» (то есть «категорический императив»).
И еще: «Поступай так, чтобы принцип твоего поведения мог стать основой для всеобщего законодательства».
Пока мы разговаривали с Кобликом, испеклась «в мундире» возле углей положенная мною с краешка единственная картофелина. Я поделился с Кобликом. Она показалась нам вкусной, «как конфетка». Тогда я еще несколько штук тщательно вымыл и положил опять. Коблик уже разулся и забрался на русскую печь.
Ложимся спать. Ночующий у нас политрук из отделения кадров тревожно спрашивает:
— Товарищи, что-то горит?
Я подхожу к печке. Дымятся, горят чьи-то портянки, повешенные на дверцу. Чьи же это? Конечно, Коблика! Совершенно новые — он только что получил их.
Дождь, дождь, дождь!.. Светло-желтая, точно выцветшая на летнем солнце стерня. Черные от косого дождя, промокшие избы с дранковыми крышами.
Агитатору подарили немного махорки:
— Если бы мне подарили вечность, я не был бы так рад. Зачем вечность без табака — лишние мучения!
26 октября.
Коблик, его характер и вся его сущность, напоминает мне изображение человека способом барельефа: у него нет полного объема. Это как бы половина человека, вернее, одна сторона человека. Коблик живет в профиль. Сильный интеллект, прекрасная память на избранное, облюбованное, большая любовь к человеку, доброта.
И в то же время бытовая беспомощность, невнимание к миру природы, неумение ориентироваться. Доброта, любовь к человеку и в то же время бесцеремонное равнодушие к тому, что он кому-то мешает, способность использовать чужую вещь,— но ведь он и сам готов всем поделиться и делится. Прекрасная память, но память избирательная, которая действует только тогда, когда она совпадает со специальными интересами Коблика. Все остальное Коблик быстро забыва-ёт. Забывает, что сам сказал десять минут тому назад. Забывает поручения. В карманах — детский хаос: письма, грязные платки, бумажки, вырезки из газет, носки.
Королев, подобно мне, довольно часто «приминает подушку» после военкомовской столовой. Сегодня, как только он улегся после обеда на койку, Артемьев принялся его протирать с песочком:
— Сашка, а ведь ты—лодырь! Сколько тебе лет? Почему ты спишь после обеда?
Королев, глядя в потолок, сам задал ему вопрос:
— А ты читал в летописи поучение Владимира Мономаха своим детям? Вот послушай, чему он поучал: «Спать в полдень определено богом, в эту пору отдыхают и птицы, и звери, и человек».
Артемьев не отстает:
— Нет, ты ответь нам: почему ты, атеист, после обеда лезешь в берлогу?
— Не читал? Какой же ты после этого агитатор? Вот я рапорт напишу члену Военного Совета Тележникову: агитатор Артемьев не читал даже поучения Владимира Мономаха. А еще говоришь, что ты русский человек, к тому же историк. Там, между прочим, есть прямые инструкции, как русский человек должен вести себя на войне.
— Нет, ты не увиливай,— настаивал Артемьев,— зачем ты спишь после обеда?
Королев спустил ноги с койки, потянулся и сказал:
— Вот вы все любите читать стихи: Есенина, Маяковского, даже Пастернака. А желаете, я почитаю вам древнюю русскую прозу,— нисколько