Тетради из полевой сумки - Вячеслав Ковалевский. Страница 66


О книге
царский скипетр и дикий лен, похожий на львиный зев, мелкую темно-красную гвоздику, мышиный горошек, склеивающую пальцы «липку» и белые цветочки звездочкой, с неизвестным названием, которые можно надувать как пузырьки и давить на лбу друг у друга, так чтобы они лопались с треском; дикую рябинку — пижму.

Я родился в семье «крамольного» священника Александра Васильевича Ковалевского, которого в 1905 году черносотенцы называли «красным попом» и которому в конце концов пришлось навсегда оставить Рыльск из-за преследования церковных властей, особенно знаменитого курского мракобеса, епископа Питирима, убитого рабочими во время революции 1917 года.

Отцу моему не могли простить то, что он помогал политическим заключенным, посаженным в рыльскую тюрьму( среди них — поэт Леонид Семенов, убитый впоследствии кулаками): пользуясь правом легальной передачи продуктов, мой отец помогал заключенным наладить конспиративную переписку с товарищами и родными.

Мало того, как учитель хорового пения в приходской школе и в женской гимназии, отец имел в своем распоряжении гектограф для размножения нот. Ёот на этом самом гектографе отец и предоставил возможность местной революционно настроенной молодежи печатать прокламации и листовки, призывающие свергнуть ненавистную власть царя и помещиков.

Во время еврейских погромов и во время избиения черносотенцами и полицией гимназистов в Курске мой отец обратился в Никольской церкви к своим прихожанам с речью и горячо убеждал их не принимать никакого участия в погромах, разъясняя им, в каком диком противоречии с. евангельским учением находится все, что творят черносотенцы.

Когда прошел слух о готовившемся еще одном погроме, отец укрыл несколько семейств евреев в монастырской слободке, у своих прихожан, очень его любивших. А чтобы черносотенцы не перешли через Рыло, он уговорил старика кладочника снять на ночь, разобрать несколько досок».

Дальше я писал, как во время наступившей после 1905 года реакции отца водворили в Путивльский монастырь «на покаяние». Начал писать о своей матери: она научила меня любить природу, музыку и литературу. Но дальше не пошло — подумал: зачем все это я пишу? Зачем я это делаю?

Меня подвела мнительность. До сих пор я считал, что путь в партию для меня закрыт моим социальным происхождением. Значит, для того чтобы снять барьер, надо рассказать о поведении моего отца во время революции 1905 года и дать картину жизни нашей семьи в Рыльске. При этом соблазняла меня и честолюбивая мысль: автобиография не должна быть рядовой, серой — ее отдает в партучет писатель.

Я не знал, что мне делать дальше. Подошел к Коблику и положил перед ним то, что написал. Я сказал:

— Вот начало.

При этом я подумал: он рассказывал мне кое-что о своем детстве — теперь пусть узнает о моем.

Прочитав так мучительно давшиеся мне страницы, Коблик долго сидел молча. Я сказал ему:

— Можете ничего мне не говорить. Я ошибся. Просто увлекся воспоминаниями о своем детстве и раскис.

— Но я вам очень благодарен за вашу ошибку,— сказал Коблик.— А в партучет действительно надо написать страницы три-четыре.

Так я и сделал — упомянул только узловые события: год и место рождения, социальное положение родителе^ переезд в Москву в двенадцатилетнем возрасте (гимназия, университет), первая работа при советской власти (секретарь уездного отдела народного образования — опять в Рыльске). Упомянул и о том, что мой первый рассказ был напечатан Максимом Горьким в его альманахе «Год XVI» и что мой роман «Хозяин Трех Гор» только потому и появился на свет, что Горький привлек меня к работе для издательства «История фабрик и заводов».

Анкету и автобиографию я отнес Аронову сегодня же.

Воспоминания о Рыльске меня взволновали. Никогда не забуду ночевок под открытым небом, когда мы на трех подводах, вместе со всеми учреждениями Рыльска, уходили от белогвардейских банд Деникина: одноглазый мужик Ёгор Пашков — заведующий отделом народного образования, учитель математики Малышев и с ними я.

Мы расстилали на обочине дороги персидский ковер из театрального реквизита, ложились на него все трое навзничь и, глядя на осенние звезды, заводили беседу о самых высоких материях. Под этими звездами я первый раз в жизни услышал от Малышева об относительности пространства и времени и о теории Эйнштейна.

Малышев был более чем влюблен в математику — это была его религия. Он утверждал, что все античные вазы греков и статуи из мрамора оттого так прекрасны, что они сотворены по законам высшей математики, формулы которой — бессмертны, ибо выражают истинную сущность вечной красоты. Неважно, что греки не знали этого,— их величие в том, что они бессознательно, благодаря своему гению, подчинялись высшим законам меры и числа.

Мне было всего только двадцать два года, я не очень много понимал в высшей математике. Но я считал своим долгом протестовать, не хотел отдавать живую душу искусства мертвой логике математики. Однако все, что я говорил, разбивалось о ледяную скалу Малышева, как детский, косноязычный лепет. И все-таки эти ночи, эти яркие звезды осени, перед которыми мы лежали как распятые на земле, и разговор о чем-то, как казалось мне тогда, самом главном делали меня счастливым.

21 октября.

У нас в отделении увлекаются стихами почти все. Вообще одно из отраднейших наблюдений на фронте — тяга к литературе, жажда художественной литературы.

Саша Королев переписывает в свою тетрадку с лекциями и докладами стихи Есенина. Этот человек несколько дней тому назад был на волосок от гибели, выполнял задание Куницына.

22 октября.

Вторых рам у нас нет, стекла битые, всюду щели и посвистывание ветерка.

Сегодня мы утепляемся. У Артемьева ничего не получается: заколачивал раму — разбил стекло; принялся затыкать щели куделью, но только разлохматил ее и бросил.

Мы вдвоем с ним напилили дров, затопили печь, а я развел на кипятке клей. В работу включился и Губер: я утеплил одно окно, он — другое. Он сказал:

— Чтоб вы не говорили, что клеили только вы.

Кропотливое рукоделие. Надо обклеить, окантовать полоской газеты каждую дольку стекла, так как замазки нет, а свищет отовсюду.

Губер в юности был сапожником,— физический труд для него не в диковинку: захоти — он мог бы один обклеить всю избу сверху донизу своими руками,—у него хорошо получается. Помню, как в Малых Горбах, увидя старика — хозяина избы за починкою сапог, Губер взял суровые нитки, навощил их, всунул в концы по конскому волоску и стал помогать старику. Хозяина удивило, что Губер так ловко сделал дратву,— всучить волосок считается в этом ремесле одной из самых трудных процедур: надо, чтобы оба конца дратвы выдержали вместе с волоском

Перейти на страницу: